Переехал я в деревню два года назад. Надоел город, пробки, соседи за стенкой, которые сверлят по выходным. Купил домик небольшой, с участком, думал буду шашлыки жарить, баньку топить, тишина, благодать.
Дом по соседству достался мне в нагрузку. Старый, но крепкий, с резными наличниками, палисадником, где росли георгины и еще какие-то цветы, в которых я не разбираюсь. Жила там Зинаида Петровна, лет пятидесяти с хвостиком, вдова, муж года три как помер от сердца. Я сначала и не смотрел на нее — баба и баба, платки носит, халат застиранный, на огороде копается с утра до ночи.
Познакомились через забор. Я ей помог мешок картошки в подвал снести, она меня пирожками угостила. Пирожки с капустой, румяные, вкусные, как когда-то у бабушки. Я нахваливал, она краснела, отмахивалась: "Да чего там, старуха напекла, ешьте, Миша, молодой еще, вам силы нужны".
Я тогда не понял, что она имела в виду под силами. Потом понял.
Зима наступила, я сидел дома, топил печь, пил чай с вареньем, которое Зина принесла. Она заходила иногда, проведать, мол, одиноко молодому, небось скучаете. Я скучал, не скрою. Девушку привозил пару раз из города, но надолго их не хватало — скучно им в деревне, инета нормального нет, развлечений ноль.
А Зина никуда не спешила. Сидела на кухне, пила чай, рассказывала про свою жизнь. Про мужа покойного, про корову, которую держали, про сына, который в город уехал и не приезжает. Глаза у нее были синие, глубокие, и когда она говорила про сына, в них слезы стояли. Я подливал чай, слушал, а сам замечал, что она без платка ходит, волосы русые, с проседью, собраны в пучок на затылке, но видно, что густые. И халат уже не тот застиранный, а другой, чистый, под халатом грудь большая угадывается.
Однажды вечером, в сильный мороз, у меня трубы замерзли. Воды нет, печь дымит, я в панике. Побежал к ней. Она пришла, посмотрела, сказала: "Погоди, Миша, сейчас решим". Затопила печь по-новому, трубы открыла, воду слила где надо. Я стоял, смотрел, как она наклоняется, как халат натягивается на широких бедрах, как руки сильные, привычные к работе, ловко управляются с задвижками.
— Всё, — говорит, выпрямляясь. — Теперь жди, когда оттает. А чтоб не замерз, пойдем ко мне, чайку попьем с малиной.
Пошли к ней. Дом у нее теплый, пахнет травами, чистота, половички самотканые на полу. Я сел на лавку, она чай налила, малиновое варенье поставила, села напротив.
— Спасибо, Зинаида Петровна, — говорю. — Вы меня спасли.
— Да какая я Петровна, — махнула рукой. — Зови просто Зина. Я хоть и старая для тебя, но не настолько.
Я посмотрел на нее. Сидит, румянец на щеках от печки, глаза блестят, губы обветренные, но мягкие. И вдруг понял, что не старая она вовсе. Баба в самом соку, просто мужика рядом нет, вот и завяла немного.
Допили чай, я собрался уходить. Оделась она, пошла провожать. У калитки остановились, мороз щиплет, снег скрипит. Она стоит, смотрит на меня, дым изо рта.
— Миш, — говорит вдруг. — А ты один совсем. Не тяжело?
— Бывает, — отвечаю.
— А приходи, если что. Я и постелю, и сготовлю. Не чужие же люди.
И пошла в дом, не оборачиваясь.
Я тогда не пришел. Стеснялся, наверное. Да и думал — показалось, старая баба одиночество коротает, а я накручиваю.
Весной встретил ее у колодца. Она воду набирала, ведра тяжелые, я помог донести. Зашли к ней во двор, она ведра поставила, разогнулась, рукой поясницу потерла.
— Спина что-то ноет, — говорит. — Погода меняется, к дождю.
А на ней сарафан легкий, в цветочек, вырез глубокий, я увидел родинку на груди и то, как грудь колышется, когда она дышит. Засмотрелся, она поймала взгляд, не отвела, только улыбнулась.
— Иди сюда, Миш, — позвала тихо.
Я подошел. Она взяла мою руку, положила себе на поясницу.
— Вот тут болит, помассируй, будь ласков.
Я мял, она стояла, закрыв глаза, потом выдохнула, отстранилась.
— Спасибо. Легче стало. Заходи вечером, пирогов напекла.
Вечером я зашел. Пироги ели, запивали компотом, разговаривали ни о чем. Потом она встала убрать посуду, я смотрел, как двигается, как сарафан обтягивает задницу, широкую, тяжелую, но все еще крепкую. Подошел сзади, сам не знаю зачем. Обнял за талию, прижался. Она замерла, не оборачивается.
— Зин, — говорю шепотом.
Она повернулась медленно, смотрит в глаза, близко так, тепло от нее.
— Не надо, Миш, — говорит тихо. — Я ж старая, засмеют тебя.
— Никто не узнает.
Она вздохнула, прижалась щекой к моей груди. Руки положила мне на плечи, гладит шею.
— Дурак ты, Миша, — шепчет. — Молодой еще, глупый.
Я целую ее в голову, пахнет волосами, травами, еще чем-то родным, деревенским. Она поднимает лицо, губы близко, я целую. Губы мягкие, теплые, пахнут пирогами. Целует она жадно, как будто голодная много лет.
Повела в спальню. Комната маленькая, иконы в углу, кровать высокая, с горой подушек. Села на край, смотрит на меня. Я рядом сел, глажу плечи, целую шею. Она дрожит.
— Давно не была с мужиком, — призналась. — Ты уж не суди, если что не так.
Я снял с нее сарафан, а под ним тело — белое, мягкое, грудь большая, обвисла чуть, но живая, теплая, с большими сосками. Живот полный, бедра широкие, ноги сильные, крестьянские. Она стеснялась, пыталась прикрыться, а я развел руки, смотрю.
— Красивая ты, Зина, — говорю.
Она не поверила, но улыбнулась.
Легли. Она неумело, суетливо помогала, то ногу не туда задерет, то рукой мешает. Я успокоил, сам все сделал. Вошел в нее — сухо сначала, а потом как прорвало, теплая, глубокая, тесная. Она охнула, закусила губу, глаза закрыла.
— Ой, Мишенька, — шепчет. — Осторожнее, я старая уже.
А сама ногами обвила, прижимает, не отпускает. Двигаюсь медленно, она подмахивает, стонет сквозь зубы, боится громко. Кончила быстро, забилась, затихла. Я потом сверху, долго, она уже расслабленная лежала, только вздыхала, когда глубоко заходил.
После лежали, молчали. Она гладила меня по груди, пальцем круги водила.
— Ты никому, — говорит. — А то засмеют, старая дура, с молодым связалась.
— Никому.
Утром ушел к себе. Днем встречались во дворе, она отворачивалась, краснела. А через неделю сама пришла. Стемнело уже, стук в дверь. Открываю — стоит, в платке, в пальто, глаза горят.
— Замерзла, — говорит. — Пустишь погреться?
Пустил. А под пальто на ней ничего нет, только халат легкий, распахнутый. Я обомлел.
— С ума сошла? Заболеешь ведь.
— Не заболею, — шепчет. — Ты согреешь.
С тех пор и ходила. Через день, через два, а когда и каждую ночь. Сын ее объявился, приехал на выходные, она три дня не приходила, я места себе не находил. А в воскресенье вечером слышу — скрип калитки. Выглянул в окно — идет, озирается, в темноту нырнула к моему крыльцу.
Вбежала, отдышаться не может.
— Уехал, — говорит. — Слава тебе господи.
Сбросила пальто, а под ним платье новое, ситцевое, в мелкий цветочек, и туфли на каблуке, смешные такие, деревенские, на выход.
— Куда нарядилась? — спрашиваю.
— Для тебя, — краснеет. — Думала, в город поедем, погуляем. А нельзя, увидят.
Я обнял ее, прижал. Она мелкая, теплая, пахнет мылом и еще чем-то сладким.
— А давай, — говорю, — в субботу в город махнем. Номер сниму, погуляем, никто не увидит.
Она глаза подняла, смотрит недоверчиво.
— Правда?
— Правда.
Она заплакала тихо, уткнулась мне в грудь. Плачет и смеется.
— Дура я старая, — шепчет. — Влюбилась, как девчонка.
А я глажу ее по спине, целую в макушку и думаю — вот ведь жизнь. Искал молодых, красивых, а нашел счастье у соседки, в деревне, в бабе пятидесятилетней с пирожками и синими глазами.
В субботу поехали. Номер снял приличный, в центре, ресторан заказал. Она надела платье свое лучшее, туфли новые, которые специально купила, волосы распустила, уложила. Я смотрел и не узнавал — красивая, статная, глаза сияют, губы красные, грудь высокая.
В ресторане мужики оглядывались, она смущалась, а я гордился. Потом в номер пришли. Там уже не стеснялась, не боялась, что соседи услышат. Кричала так, что стены дрожали. А утром завтрак в постель, она сидит, чай пьет, на меня смотрит и улыбается.
— Миш, — говорит. — А может, переедешь ко мне? Зачем два дома топить?
Я поперхнулся чаем.
— А люди что скажут?
— А плевать, — говорит. — Я свое отстрадала, теперь хочу счастья.
Сижу, молчу, думаю. А она ждет, глазами синими смотрит, и в них надежда такая, что отказать — убить.
— Подумать надо, — говорю.
Кивнула, отвела глаза. Допили чай молча, собрались, поехали обратно. В машине молчала, в окно смотрела.
Дома я думал три дня. А на четвертый сам пришел к ней. Она во дворе белье вешала, увидела меня, замерла, ждет.
Подошел, обнял, поцеловал.
— Собираю вещи, — говорю. — Завтра переезжаю.
Она заплакала, уткнулась лицом в мою грудь, плечи трясутся. А потом подняла голову, глаза мокрые, счастливые, и шепчет:
— Я тебя, Мишенька, так люблю, что и сказать нельзя.
Вот так и живем теперь. Она мне пирожки печет, я ей баню топлю. Сын ее приезжал, смотрел косо сначала, а потом ничего, привык. Соседи судачат, конечно, но нам плевать.
А ночью она все так же прижимается ко мне, гладит грудь и шепчет:
— Спасибо, Миша, что старуху приголубил.
А я целую ее в седую прядь и молчу. Потому что не старуха она вовсе. Самая лучшая баба на свете.