Мужики, вот вы скажете — дача, шашлыки, благодать. А я вам так скажу: дача — это место, где скелеты из шкафов вылезают наружу и садятся с вами за один стол. Особенно если участок у вас крайний, а сосед — мужик хозяйственный и с понятиями. Я вам расскажу, как мы с Алёнкой дачниками заделались и что из этого вышло. Вернее, что из неё вышло, а я только смотрел.
Мы с женой городские до мозга костей. Я в офисе сижу, бумажки перекладываю, она у меня в салоне красоты администратором. Всю жизнь по съёмным углам ютились, а тут ипотеку осилили, двушку взяли в спальнике, и Алёнка говорит: «Всё, теперь хочу дачу. Чтоб шашлыки, чтоб свои огурчики, чтоб дышать». Ну, хочу так хочу. Я жене никогда не отказываю. Она у меня девочка видная, я за ней с первого курса ухаживал, она мне тогда чудом досталась. Сейчас нам по тридцать два, она в самом соку, как говорится. Фигурка точёная, хоть и не модель — бёдра широковаты, попа кругленькая, грудь своя, мягкая, не то что эти силиконовые надувки у её коллег по салону. Волосы тёмные, густые, до лопаток. И глаза зелёные, кошачьи. Я иногда смотрю на неё и сам не верю, что такая баба со мной живёт. Она ещё и готовит — пальчики оближешь. И смеётся звонко, как колокольчик. Я за этот смех всё готов отдать. И отдал ведь.
Присмотрели мы участок. Недалеко от города, чтобы я на электричке мог после работы мотаться. Шесть соток, домик щитовой, но ухоженный. Туалет на улице, душ — бочка на крыше, красота. Алёнка влюбилась в это место сразу. Там черёмуха у забора цвела, яблоньки старые, смородина. Она ходила по траве босиком и говорила: «Вить, это наш рай». Я ипотеку плачу, за дачу кредит взял, но ради неё чего не сделаешь.
Соседний участок был ухожен до блеска. Газон ровный, как ковёр, теплица из поликарбоната, грядки по линеечке, даже сорняка не видать. И дом там не домик, а целый коттедж двухэтажный из бруса. Сразу видно — хозяин основательный. А вот и он сам в тот же день показался.
Помню, я забор рассматривал старый, думал менять или пока так сойдёт, а из-за кустов голос:
— Соседи, значит? Приветствую.
Выходит мужик. Здоровый, выше меня на полголовы, плечищи — во! Руки как кувалды, ладони огромные, в земле въевшейся, в мозолях. Ему за сорок, но мужик крепкий, мощный. Лицо загорелое, шея бычья, волосы русые ёжиком, глаза голубые, холодноватые такие, оценивающие. Представился: Степан Ильич. Можно просто дядя Стёпа.
— Ну, — говорит, — будем знакомы. Вы городские, сразу вижу. Ничего, научитесь. Я тут двадцать лет хозяйствую. У меня порядок. У вас тоже порядок будет, я помогу.
Алёнка вышла в сарафанчике лёгком, летнем, и Степан Ильич на неё посмотрел. Долго так, с головы до ног. У меня аж ёкнуло где-то. А он улыбнулся широко, зубы белые, и говорит:
— А хозяйка у вас — загляденье. Для такой хозяйки я расстараюсь.
Алёнка зарделась, заулыбалась. Ей нравилось, когда её хвалят. Я-то хвалил часто, но от меня — это привычно, а тут чужой мужик, основательный. Приятно бабе.
Он в тот же день нам помог: калитку поправил, показал, где колонка, где председатель живёт, когда свет отключают по графику. И всё по-хозяйски, с шуточками. Я его поблагодарил, хотел магарыч поставить, а он отказался:
— Потом сочтёмся. Я с соседей деньгами не беру. Помощью беру, уважением.
На том и разошлись. Алёнка мне вечером в кроватке нашей скрипучей сказала:
— Какой мужик хороший. Душевный. Нам повезло.
Я согласился. Тогда я ещё не знал, какое это везение.
Первые выходные мы вкалывали как проклятые. Я в офисе всю неделю горбачусь, спина как деревянная, а тут — копай, таскай, ровняй. Но мне даже нравилось. Рядом Алёнка в старых своих джинсиках, в футболке, завязанной на пупке, с хвостиком этим своим смешным. Раскраснелась, потная, но довольная. Я на неё смотрел и думал: вот оно, счастье, простое, без прикрас.
Степан Ильич своих дел не забывал, но и нас вниманием не обделял. Приходил через день, то с рассадой («Помидорчики не чета рыночным»), то с инструментом («У тебя лопата детская, ей только песок в песочнице ковырять, возьми мою, мужскую»). Он всегда находил повод зайти.
Я стал замечать, что Алёнка к его приходам как-то подбиралась. Ну, прихорашивалась что ли. Я её давно знаю: если она перед зеркалом лишний раз волосы поправит, значит, хочет понравиться. Бабская натура, ничего страшного. Мне даже льстило — моя жена, а другие мужики глядят и завидуют. Это нормально. Это по-мужски.
Степан Ильич всегда держался уважительно, но при этом будто оценивал. Он, когда смотрел на Алёнку, улыбался одними губами, а глаза такие — прищуренные, холодные, как на рынке, когда товар выбираешь. Моя жена этого не видела, она у меня доверчивая. А я видел, но молчал. Думал, мне кажется. Думал, я накручиваю. Я всегда себя накручиваю, это у меня с детства.
Недели через три он позвал нас на шашлык. К себе на участок. Отметить, говорит, начало вашей дачной жизни и мою педагогическую помощь. У него там беседка — дуб, красота! Мангал сложен из кирпича, столик резной, скамейки широкие. Мы пришли с бутылкой вина и моим фирменным салатом. Алёнка нарядилась в новое платье — лёгкое, светленькое, с открытыми плечами. Я когда увидел, хотел сказать: «Может, попроще что?» Но не сказал. Она в нём такая красивая была, что язык не повернулся. Да и неудобно — видно же, что старалась.
За столом Степан Ильич был — сама душа. Рассказывал байки из своей жизни, как он на северах работал, как дом этот строил своими руками, как первую жену выгнал за лень и непочтительность. Живёт теперь один, бобылём. «Хозяйка в дом нужна, — говорит, — но не всякая баба подойдёт. Мне порода нужна». И опять на Алёнку этот взгляд — изучающий, с намёком.
Алёнка зарумянилась, смеётся над его шутками, голову чуть набок. Я смотрю на неё, и что-то мне не по себе. Вино, что ли, плохое? Или то, что Степан Ильич мне наливал одну за другой, а сам почти не пил? «Ты, Витёк, давай, расслабляйся, ты на даче, ты в гостях, ты своё отработал». Я расслаблялся.
И вот тут он и говорит:
— Слушайте, соседи дорогие. У меня к вам предложение. Вернее, к тебе, Витя, и к хозяйке твоей.
Мы навострили уши.
— Урожай в этом году обещает быть знатным. Яблоки, груши, с огорода помидоры-огурцы. А у меня ещё и погреб — холодный, температура как в аптеке, всё храню там. Вам на ваших сотках так не вырастить, не обессудьте, молодые ещё. А я хочу, чтобы у соседей на столе всё своё было. Так что дарю вам часть урожая. И не просто дарю, а в обмен на помощь.
— Какую помощь? — спросила Алёнка.
— Хозяйственную, — глаза у него блестели. — Я человек одинокий, дом большой, за домом глаз да глаз нужен. Убирать, готовить, за порядком следить. Витя твой пусть у меня на участке помогает, мужские дела делать — дрова поколет, грядки перекопает, где надо. А ты, Алёна, в доме. По-соседски. Я вам — урожай, консервацию, может, ещё чего по мелочи. А вы мне — руки женские и мужские. Идёт?
Я хотел сказать: «Спасибо, но мы как-то сами». Но Алёнка меня опередила:
— Это так мило с вашей стороны, Степан Ильич! Правда, Вить? Мы же не против помочь хорошему человеку!
Она смотрела на меня своими зелёными глазищами, и я видел — ей уже нравится эта идея. Нравится чувствовать себя полезной, нужной. Нравится внимание этого большого, надёжного мужика. А я что? Я кивнул.
— Вот и ладно, — Степан Ильич поднял стопку. — За добрососедство! И за красивых хозяек!
Мы выпили. Он смотрел на мою жену поверх стопки, и я впервые почувствовал себя лишним на этом празднике. Но отогнал эту мысль. Выбросил из головы.
С этого дня и началась наша помощь. Моя работа — на воздухе, с топором и лопатой. Алёнкина — в доме. Иногда Степан Ильич просил меня уехать в город за каким-нибудь инструментом или рассадой. «Ты, Витя, мужик городской, шустрый, съездишь — я тебе бензин оплачу». Я ездил. Возвращался, а жена у него в доме.
Она выходила оттуда раскрасневшаяся, но довольная. Говорила, что они там убирались, что Степан Ильич учит её, как правильно шторы вешать, как полы натирать, как бельё складывать по-особому. «У него ко всему подход, Вить. Нам бы поучиться».
Я слушал и радовался — ну, занимается баба делом, с соседом дружба, чего ещё желать? Да и урожай обещал быть богатым. Степан Ильич хвалил меня за работу, Алёнку — за хозяйственность. Говорил: «Золотая у тебя жена, Витя. Редкая. Цени».
Я ценил. Но не знал, как именно он сам её ценит.
Через месяц я заметил перемены. Алёнка стала задерживаться у него дольше. Выходила не сразу, а минут через десять-пятнадцать после того, как я возвращался и стучался в дверь. И глаза у неё были другие — будто она там не просто полы мыла. Я спрашивал: «Всё нормально?» Она отвечала резко: «Нормально, Вить. Что ты вечно допрашиваешь? Устала просто. Дом огромный, уборка каждый день».
Она стала носить туда другую одежду. Не старые джинсы и футболку, а юбку и блузку с пуговицами. Я спросил почему. Она: «Степан Ильич говорит, женщина должна выглядеть достойно, а не как огородное пугало. Это уважение к дому». Я хмыкнул, но промолчал.
А потом начались его замечания и ко мне. Мягкие такие, отеческие. «Ты, Витя, не обижайся, но жену распустил. Она же у тебя бриллиант, а ты её в каком сарафане на люди выпускаешь? Ей нижнее бельё нормальное нужно, шёлковое, а не это ваше — из сундука бабушкиного. Баба должна себя чувствовать королевой. А ты что ей даёшь? Офис свой, ипотеку, нервы? Ты присмотрись к ней, Витя, она же чахнет. Я ей помогу раскрыться, ты не против?»
Я не знал, что ответить. Я стоял с лопатой в руках, грязный, уставший, и кивал. Степан Ильич хлопал меня по плечу своей лапищей так, что кости трещали, и говорил: «Не дрейфь, сосед. Вместе справимся. Ты мне доверяешь?»
Я говорил: «Доверяю». А что мне ещё оставалось?
И вот однажды он попросил Алёнку задержаться вечером. Я должен был уехать в город за новыми саженцами — он их заказал, а сам поехать не мог, занят. Я поехал. Вернулся поздно, уже темнело. На участке у Степана Ильича горел свет. Я подошёл к дому постучаться за женой, но услышал через приоткрытое окно их разговор. Вернее, его голос.
— Ты, Алёнушка, пойми — тебе такой мужик, как я, нужен. А не твой... помощник. Ты же баба огонь, а он кто? Слабак. Ты сама это видишь. Но я не тороплю. Я тебя натаскаю, научку дам. Ты у меня такая станешь — все мужики шеи посворачивают. А он... пусть смотрит. Ему полезно.
Я замер. Сердце колотилось где-то в горле. Я ждал, что Алёнка сейчас возмутится, выбежит, хлопнет дверью. Но она молчала. А потом я услышал её смех. Тихий, гортанный, какой-то новый, незнакомый мне.
— Вы скажете тоже, Степан Ильич... Витя хороший. Он меня любит.
— Любит, — хмыкнул сосед. — Любить и быть мужиком — разные вещи, ласточка. Ты скоро сама разницу поймёшь.
Я стоял под окном и не входил. Боялся. Боялся его. Боялся того, что может случиться, если я войду и что-то скажу. Я потоптался ещё минуту, а потом громко кашлянул и постучал в дверь. Они вышли ко мне вдвоём, спокойные, улыбающиеся. Алёнка чмокнула меня в щёку: «Поехали домой, Вить, я устала». От неё пахло не усталостью. От неё пахло каким-то терпким мужским парфюмом, которого у меня никогда не было.
Мы пошли к себе. Я молчал. Она — тоже. А в груди у меня росло что-то противное, липкое, смесь страха и какого-то гадкого предчувствия. Я знал, что это только начало. Но не знал, что я буду с этим делать. Вернее, знал, но боялся себе признаться.
После того вечера будто плотину прорвало. Только не между ними — они и так уже были по ту сторону, за этой плотиной, — а во мне. Я перестал себя обманывать. Перестал притворяться, что ничего не вижу.
Степан Ильич теперь не церемонился. Раньше он хотя бы для приличия находил поводы — полы там, шторы, рассада. Теперь просто подходил к нашему забору, облокачивался могучими руками и говорил:
— Алён, зайди. Дело есть.
И она шла. Не спрашивая меня. Даже не оглядываясь. А я оставался с лопатой или с граблями, делал вид, что занят. Что так и надо.
Что самое страшное — она изменилась. Не внешне, хотя и внешне тоже. Она стала другой. Уверенней, что ли. Походка от бедра, спина прямая, взгляд такой — с поволокой, сытый. Как у кошки, которая налакалась сметаны и знает, что завтра тоже нальют. Она перестала со мной советоваться. Раньше всё: «Вить, а давай то купим, а давай это посадим». Теперь она просто ставила меня перед фактом:
— Завтра Степан Ильич сказал, что я у него до вечера. Ты без меня пообедаешь.
— А что там опять? — спрашивал я, хотя знал ответ.
— Дом большой. Дел много. Ты же не поможешь, у тебя своих сил нет.
Сил у меня правда не было. Я после работы на участке Степана Ильича еле ноги таскал. Он умел загрузить. Давал мне самые тяжёлые работы — корчевать пни, таскать мешки с цементом, перекапывать глину на задворках. Я пахал как вол, пока он с моей женой в прохладном доме чаи гонял. Или не чаи.
Однажды я зашёл к нему без стука. Просто дверь была открыта, а я нёс ему какую-то железяку, он просил. Вошёл в дом и замер в коридоре. Из гостиной доносились голоса.
— Руки держи ровно, — говорил он ей. — Спину прямо. Грудь вперёд. Не сутулься. Ты же баба, а не вопросительный знак.
Я заглянул в щёлку. Алёнка стояла посреди комнаты в одном белье. Но в каком белье! Я такого никогда не видел. Чёрное, кружевное, лифчик приподнимал её грудь так, что та казалась фарфоровой чашей, а трусики — не трусики даже, а так, полоска материи, теряющаяся между ягодиц. Степан Ильич обходил её по кругу, как скульптор, оценивающий своё творение. В руке он держал стакан с чем-то янтарным.
— Это я тебе подарил, — сказал он. — Носи. Привыкай. Витёк твой тебе такое купит? Нет. У него денег только на ипотеку и на электричку. А баба должна чувствовать себя дорого. Я тебе это даю. Цени.
— Я ценю, — тихо сказала Алёнка.
Он подошёл к ней вплотную. Огромный, навис над ней скалой. Провёл пальцем по бретельке, потом по плечу, по шее. Она не отшатнулась. Даже не напряглась. Только глаза прикрыла и выдохнула. У меня внутри всё оборвалось. Я хотел шагнуть вперёд, но не мог. Ноги будто к полу приросли.
— Вот так, — сказал он. — Хорошая девочка. Послушная. С тобой работать — одно удовольствие. Теперь иди. Твой там, наверное, заждался. И железяку свою прихвати, я слышал, он её в коридоре выронил.
Я похолодел. Он знал. Он с самого начала знал, что я тут стою. И Алёнка, услышав это, не испугалась. Не покраснела. Она просто накинула халат и вышла в коридор. Увидела меня. Посмотрела долгим взглядом, спокойным, оценивающим. И прошла мимо, даже не остановилась.
— Что на ужин? — спросил я, когда мы вернулись к себе. Просто чтобы что-то сказать.
— Ты как маленький, честное слово, — она даже не повернулась. — Какая тебе разница? Кашу свари, ты умеешь.
С того дня она перестала меня стесняться. Раньше она хотя бы закрывала дверь в нашу комнату, когда переодевалась. Теперь делала это при мне — спокойно скидывала с себя домашнее, оставалась в этих чёрных кружевах, которые были не от меня, а от него. И уходила к соседу. Иногда я слышал оттуда музыку. Медленную, тягучую. И представлял, как он учит её танцевать. Прижимает к себе. Ведёт своими лапищами по её спине, ниже, ещё ниже.
Степан Ильич тоже перестал притворяться. Однажды он подозвал меня, когда я в очередной раз надрывался на его участке.
— Витя, давай начистоту.
Я выпрямился. Сердце застучало. Вот сейчас, подумал я. Сейчас он скажет что-то такое, после чего я должен буду ударить его. Или хотя бы попытаться.
— Ты мужик неплохой, — сказал он. — Старательный. Но слабый. Как мужик — никакой. Ты даже в штанах у себя не хозяин, я же вижу. Алёна твоя — баба горячая, ей мужик нужен. Настоящий. Я у тебя её не отнимаю — зачем она мне на совсем? Но я буду её учить. Правильной бабой делать. Она от этого только лучше становится, ты заметил?
Я молчал. Ком в горле стоял такой, что не продохнуть.
— Ты не думай, я не враг тебе, — продолжил он. — Я тебе даже завидую в чём-то. Ты с ней живёшь, спишь, ешь за одним столом. А я — только так, для здоровья. Но знаешь разницу между нами? Я могу её защитить. От любого. А ты — нет. Ты даже слова мне поперёк сказать боишься. Я прав?
Он смотрел на меня своими голубыми глазами. Не зло, а с каким-то даже сочувствием. Это было хуже всего. Если бы он издевался, я бы, может, и разозлился. Но он говорил правду. Ту самую, о которой я знал, но боялся признаться.
— Ладно, — он хлопнул меня по плечу. — Работай. У тебя хорошо получается.
Алёна теперь часто ночевала у него. Она говорила: «У него мигрень, я посижу, компресс сделаю». Или: «Он новую технику для консервации привёз, надо помочь, у него спина болит». Я не спорил. Я оставался один в нашем щитовом домике, слушал, как ветер гуляет по чердаку, и думал. Думал о том, как она там, с ним. Представлял её в этом чёрном белье, которое он подарил. Представлял, как он снимает его с неё. Как она стонет. Как выгибает спину. Как её зелёные глаза смотрят не на меня, а на него.
И самое ужасное — у меня вставал. Я лежал в нашей пустой постели, пропахшей её духами и его домом, и у меня стоял член. Я ненавидел себя за это. До омерзения. Но ничего не мог поделать. Я закрывал глаза и видел их. И уже не мог отогнать эти картинки. Они въелись в меня.
Однажды утром я проснулся от звука голосов во дворе. Выглянул в окно и увидел, как Степан Ильич учит Алёну косить траву. Она стояла в коротких шортиках и его клетчатой рубашке, завязанной на животе, а он стоял сзади, вплотную, положив руки поверх её рук на рукоятку косы.
— Плавно веди, — говорил он ей на ухо. — Чувствуй ритм. Бёдрами работай. Это как в танце. Или как в постели.
Она засмеялась. Он повернул её лицо к себе и поцеловал. Прямо там. Прямо под нашим окном. Долгим, влажным поцелуем, от которого она обмякла в его руках. А я стоял и смотрел. И у меня опять встал. Я проклинал себя.
Вечером того же дня она вернулась. Я резал хлеб на ужин. Она подошла сзади и сказала:
— Вить, Степан Ильич хочет, чтобы ты завтра в город уехал. По делам. На целый день.
— На целый? — переспросил я.
— Да. У него там стройматериалы заказаны. Ты на газели поедешь, он договорился. А я здесь останусь. Помогу ему.
Я повернулся к ней. Она стояла совсем близко. От неё пахло им. Не только парфюмом — всем. Хвоей, табаком, мужским потом. Она была его. Полностью. А я был никем.
— Ты с ним спишь? — спросил я вдруг. Голос дрогнул.
Она посмотрела на меня долгим взглядом. Без страха. Без вины.
— А ты как думаешь? — сказала она. И вышла.
На следующий день я уехал в город. Сам. Добровольно. Потому что он сказал. Или потому что она сказала. Я уже не понимал, кто из них командует. Я просто знал своё место.
Я вернулся поздно вечером. На участке было тихо. В нашем домике горел свет. Я вошёл. Алёнка сидела за столом в его рубашке, волосы распущенные, влажные после душа, и пила чай. Увидела меня и спокойно сказала:
— Ну как съездил? Нормально?
Как будто ничего не было. Как будто это нормально — когда твоя жена в рубашке чужого мужика, которого ты боишься больше всего на свете. И ты знаешь, что там, под этой рубашкой, ещё не остыли следы его рук.
— Нормально, — ответил я.
И сел напротив. Мы пили чай и молчали. Как старая семейная пара. Только семьи у нас уже не было. Был он. Был я. Была она — уже не моя. А может, никогда и не моя. Мне просто дали попользоваться. А теперь настоящий хозяин вернул своё.
Я лёг спать на свою половину кровати. Она — на свою. Между нами лежала пропасть. Я смотрел в потолок и думал только об одном: когда он позовёт её снова. И что я опять буду слушать, как скрипит половицами наш пустой коридор.
И опять ничего не сделаю.
Это случилось в субботу, в середине августа. Яблоки уже налились, трава выгорела, воздух стоял густой и сладкий от нагретой зелени. Я с утра по приказу Степана Ильича чинил забор на дальнем конце его участка — там, где старая яблоня повалилась зимой и повалила штакетник. Работа муторная, жаркая. Пот заливал глаза, комары жрали нещадно. Но я долбил, копал, таскал доски. Лишь бы не думать.
Алёнка с обеда была у него в доме. Я видел, как она прошла через двор — в летнем платье на пуговицах, с подносом, на котором стояла окрошка и графин с квасом. Моя жена. Готовила обед для другого мужика. А я даже квасу не попросил.
Часам к трём я почти закончил. Руки дрожали от усталости, спина ныла. Я сел прямо на траву, привалился спиной к яблоне и закрыл глаза. Хотелось пить, но идти к колонке означало пройти мимо его дома, а мне не хотелось никого видеть. Особенно его. Особенно её.
И тут я услышал её голос. Вернее, не голос — вскрик. Короткий, резкий, будто захлебнувшийся. А потом — его бас, низкий, рокочущий, но слов не разобрать. Я вскочил. Сердце заколотилось где-то в глотке. Я не знал, что делать. Бежать? Стоять? Уехать в город и не возвращаться?
Ноги сами понесли меня к дому. Я не шёл — крался. Как вор на собственном участке. Окна в гостиной были распахнуты настежь, и я услышал всё. Каждое слово. Каждый вздох.
— Степан Ильич, не надо... — голос Алёнки был испуганным, но каким-то нерешительным, будто она сама не верила в то, что говорит.
— Не надо? — он хохотнул. — А кто вчера на коленях ползал, говорил «научите, Степан Ильич»? Кто мои подарки носит, а мужнины в тряпку скинул? Ты уже не его, ласточка. Ты — моя ученица. А я своих учениц учу до конца. Сегодня — последний урок.
Я заглянул в окно, прячась за кустом жасмина. В гостиной было сумрачно, шторы задёрнуты, но мне всё было видно.
Алёнка стояла у обеденного стола. Платье на ней было расстёгнуто до пояса, грудь едва прикрыта кружевной чашечкой. Степан Ильич сидел на стуле перед ней — огромный, в распахнутой рубахе, волосатая грудь, бычья шея. Он курил, стряхивая пепел прямо на пол, и смотрел на неё снизу вверх. Оценивал.
— Продолжим, — сказал он. — Снимай.
Она помедлила. Всего секунду. Её пальцы дрожали, но она расстегнула оставшиеся пуговицы и платье упало к её ногам. Она осталась в том самом чёрном белье — подарке. Степан Ильич затянулся и выпустил дым в её сторону.
— Красивая сука, — сказал он спокойно, будто констатировал факт. — А муж твой сейчас за забором надрывается. Знаешь?
— Знаю, — тихо ответила она.
— И что? Пусть?
Она опустила глаза. Потом подняла. Я видел её лицо — на нём не было ни страха, ни стыда. Только какое-то странное, тёмное любопытство.
— Пусть, — сказала она.
У меня подкосились ноги. Я держался за стену, чтобы не упасть. Она сказала это. Моя Алёна. Моя жена, с которой я прожил десять лет. Которая плакала у меня на плече, когда умер её отец. Которая родила мне сына. Она сказала «пусть».
Степан Ильич встал. Подошёл к ней вплотную. Он был выше её на голову, шире в два раза. Взял её за подбородок, задрал лицо вверх.
— Тогда зови его. Пусть посмотрит, кем ты стала. Пусть увидит, как надо с бабой обращаться.
— Витя! — позвала она. Громко. Чтобы я услышал. — Витя, зайди!
Я не мог. Я стоял и не мог. Ноги не шли. Я смотрел в окно и не двигался.
— Витя! — повторила она настойчивей. — Я знаю, что ты там. Зайди. Степан Ильич разрешает.
Разрешает. Мне. Мужу.
Я не помню, как переступил порог. Просто вдруг оказался в комнате. Пахло табаком. Алёнка стояла в белье перед ним, а он держал её за талию. Увидел меня и улыбнулся.
— А, сосед. Проходи. Садись. Вот сюда, в кресло. Смотреть будешь. Трогать нельзя, но смотреть — можно. Я разрешаю.
Я сел. Сам. Добровольно. В кресло в углу гостиной. Руки тряслись, во рту пересохло. Я смотрел на свою жену и не узнавал её. Она больше не была моей Алёнкой. Она была его ученицей. Его вещью. Его сукой, как он её назвал. И она приняла это.
— Продолжим, — сказал Степан Ильич. — Лифчик снимай. Медленно. Чтобы муж видел.
Алёнка повернулась ко мне лицом. Взялась за застёжку, расстегнула, позволила бретелькам соскользнуть с плеч. Чёрное кружево упало на пол. Её грудь — моя любимая, мягкая, с розовыми сосками — теперь была перед ним. Передо мной. Но не для меня.
— Хорошая грудь, — сказал Степан Ильич. — Витя, тебе повезло. Только ты ей пользоваться не умел. А я умею.
Он взял её грудь в свои ладони. Огромные, заскорузлые ладони, которые кололи дрова и клали кирпич. Мял их, сжимал, подбрасывал, как спелые плоды. Алёнка закусила губу и закрыла глаза. Её дыхание стало частым, прерывистым.
— Больно? — спросил он.
— Немного, — выдохнула она.
— Потерпи. Баба должна чувствовать мужика. В этом весь смысл.
Он наклонился и взял губами её сосок. Она охнула. Он сосал жадно и жёстко. Я видел, как его язык ходит кругами, как соски темнеют и твердеют. Моя жена запустила пальцы в его ёжик волос и притянула ближе. Сама.
Я сидел и смотрел. В штанах было тесно. Меня мутило от отвращения к себе. Но я не отворачивался.
— Теперь трусы, — сказал он. — Сама. Покажи мужу, чему я тебя научил.
Она развернулась ко мне спиной. Медленно, дразняще, стянула чёрные трусики, наклонившись так, что её ягодицы оказались прямо перед его лицом. Потом перешагнула через них и бросила их мне. Они упали на пол у моих ног. Как тогда, в поезде, у того парня из рассказа, который я читал когда-то. Только теперь это был не чужой рассказ. Это была моя жизнь.
— Красота, — выдохнул Степан Ильич. — Витя, посмотри на свою жену. Настоящая баба. Я сделал из неё настоящую бабу. Теперь она знает, что такое мужик.
Он положил руку ей на поясницу и нажал. Она послушно прогнулась, опираясь руками о стол. Выставилась перед ним — беззащитная, открытая, готовая. Он расстегнул ремень. Штаны упали на пол. Я увидел его член — толстый, тёмный, восставший из зарослей седых волос. Он был огромный, как и всё в нём. И он был для моей жены.
— Смотри, — сказал он мне. — Смотри и учись.
Он вошёл в неё одним движением. Резко, глубоко, до упора. Алёнка вскрикнула — но не от боли. От неожиданности. От полноты. От того, чего я ей никогда не мог дать. Он начал двигаться. Медленно, мощно, с чувством. Каждый толчок отзывался дрожью в её теле, звоном посуды на столе, глухим звуком удара плоти о плоть.
— Хорошая девочка, — хрипел он. — Узкая. Горячая. Муж, ты слышишь? Она у тебя узкая. Ты просто не знал, как это проверять.
Я слышал. Я смотрел. Как его огромные ладони мнут её бёдра, оставляя красные следы. Как её груди раскачиваются в такт его толчкам. Как её пальцы сжимают скатерть, скомкивая её в кулаки. На одном пальце блестело обручальное кольцо. Я смотрел на это кольцо и думал — зачем оно? Зачем оно ей теперь?
Он трахал её долго. С чувством, с расстановкой. Иногда останавливался, выходил почти полностью и смотрел на меня — проверял, смотрю ли я. Я смотрел. Потом входил снова, и она выгибалась дугой.
— Перевернись, — скомандовал он.
Она послушно легла спиной на стол. Задрала ноги, обхватила его талию. Он навалился сверху, вошёл опять, и теперь я видел её лицо. Рот приоткрыт, глаза закатаны, по щекам катятся слёзы. Но это не были слёзы боли или унижения. Это были слёзы наслаждения. Настоящего, животного, которого я ей не давал никогда.
— Кончаешь, сука? — рычал он. — Давай. Кончай на моём члене. Чтобы муж запомнил.
Она закричала. Громко, протяжно, с каким-то всхлипом. Её тело забилось под ним, ноги сжали его бока. Он продолжал вколачиваться, продлевая её судороги. А потом и сам зарычал, вбился до предела и замер, изливаясь в неё. Я видел, как капли пота с его лба падают на её лицо. Как его пальцы до синевы сжимают её плечи. Как моя жена, чужая жена, принимает в себя чужое семя.
В комнате повисла тишина. Только дыхание — их, тяжёлое, сытое, и моё, загнанное, как у пса, которого пнули под рёбра.
Степан Ильич вышел из неё, вытерся какой-то тряпкой и бросил её мне.
— На память, сосед. И запомни: я тебе её не отнимаю. Я тебе её улучшил.
Он подтянул штаны, закурил и вышел на веранду.
Мы остались вдвоём. Алёнка лежала на столе, раскинув ноги. По внутренней стороне бедра стекала мутная белая капля. Она смотрела в потолок, дышала глубоко. Потом повернула голову ко мне.
— Теперь ты знаешь, — сказала она тихо. — И я знаю. Он — мужчина. А ты... ты хороший, Вить. Но не мужчина.
Я встал. Подошёл к ней. Протянул руку, чтобы помочь ей встать. Она приняла её, оперлась и села. Потом взяла мою ладонь и приложила к своему животу. Туда, где внутри всё ещё было его тепло.
— Чувствуешь? — спросила она. — Теперь это часть нашей семьи.
Я отдёрнул руку. Вышел из дома. Сел на крыльцо. Солнце клонилось к закату, окрашивая небо в кровавый цвет. Я достал дрожащими пальцами сигарету — я не курил пять лет, но в тот день закурил.
Через неделю мы уехали в город. Сезон заканчивался. Степан Ильич пожал мне руку на прощание, Алёнку поцеловал в щёку и сказал:
— Весной жду. У меня ещё грядки не все перекопаны. И ты, Алён, приезжай. Продолжим обучение.
Она кивнула.
В электричке мы сидели молча. Я смотрел в окно, она листала телефон. На ней было то самое светлое платье с открытыми плечами. Я знал, что под ним — чёрное бельё. Его подарок.
В городе всё вернулось на круги своя. Утром — на работу, вечером — домой. Уроки, ужин, телевизор. В субботу — уборка, в воскресенье — парк. Мы были идеальной семьёй. Соседи здоровались, коллеги на работе спрашивали, как дача. Я отвечал — отлично, вырастили такой урожай, такой урожай! Ни у кого такого нет.
По ночам она спала, отвернувшись к стенке. Я лежал и думал о том, что будет весной. О том, что он ждёт. О том, что она поедет. И я поеду. Потому что я плачу ипотеку, вожу машину, воспитываю сына. И потому что я знаю своё место.
Иногда, когда она думает, что я сплю, я слышу, как она трогает себя под одеялом. И я знаю, кого она представляет. И я молчу. И лежу с открытыми глазами, чувствуя свой предательский стояк.
А весной мы опять поедем на дачу. К Степану Ильичу. К моему соседу. Который сделал из моей жены женщину. А из меня — зрителя в собственном браке.
Вы скажете — разведись. Уйди. Дерись. Убей его в конце концов.
А я вам скажу — вы не знаете, о чём говорите. Вы не знаете, каково это, когда мужик смотрит на тебя и говорит: «Я твою жену сейчас буду учить, а ты сиди и смотри». И ты сидишь. Не потому что ты тряпка. А потому что в глубине души ты знаешь: он прав. Он может. А ты — нет.
Я не тряпка. Я просто знаю своё место. Как и вы знаете своё. Только не признаётесь.
А теперь — спать. Завтра на работу. И надо ещё кредит платить. И сыну кроссовки покупать.
Вот так и живём.