Глухой кордон


Отшельником Еремей был не по своей воле. Так уж жизнь сложилась. Жена его, Дарья, царствие ей небесное, уж десятую годовщину как преставилась от горячки. С той поры и засел он бирюком на дальнем Ветроватом кордоне, куда даже лесники из районного центра наведывались не чаще двух раз в год. Хозяйство у него было справное: пара коз, десяток кур, да верный пес Туман. Зимой дорогу заметало так, что без лыж ни пройти, ни проехать. Летом — бурелом да болотина. Человек он был еще не старый, чуть за сорок перевалило, но от тоски и одиночества заматерел, оброс бородой и одичал нравом, точно медведь-шатун.

В тот вечер буря разыгралась не на шутку. Дождь хлестал сплошной стеной, выл ветер в печной трубе. Еремей, засветив керосиновую лампу, собрался было ужинать вчерашней похлебкой, как вдруг Туман, дремавший у порога, поднял голову и тревожно заскулил, а после и вовсе залился истошным лаем.

Чертыхнувшись, лесник накинул брезентовый дождевик, снял с гвоздя карабин и вышел на крыльцо. Сквозь пелену ливня к избушке, спотыкаясь и увязая в грязи, брела фигура в яркой, совсем не пригодной для здешней чащобы куртке. Человек тащил за спиной размокший рюкзак и, кажется, едва держался на ногах от усталости.

– Стоять! Кого там леший принес в этакую непогодь? – зычно гаркнул Еремей, придерживая собаку.

– Помогите, ради бога! Я заблудилась! Отстала от группы на маршруте, третий день кружу по лесу! – раздался тонкий, дрожащий женский голос.

Подойдя ближе, он разглядел нежданную гостью. Девка, молодая совсем, городская. Волосы русые, мокрые, облепили бледное, перепуганное лицо. Губы синие от холода, зубы стучат. Одежа легкомысленная, туристическая, вся насквозь вымокла. Еремей сплюнул в сердцах досадливо, но в дом впустил. Не пропадать же живому человеку в тайге.

Первым делом растопил баньку по-черному. Велел гостье скидывать мокрую одежду и лезть на полок отогреваться. Сам, соблюдая приличие, покашливал в предбаннике, подкладывая дровишек. А когда вошел проверить, не угорела ли, да подать ей горячего отвара из трав, так и застыл у порога.

На полке, в густом влажном пару, лежала нагая молодая женщина. Худоба городская, непривычная его глазу, но какая-то ладная, трогательная. Кожа белая, как топленое молоко, сквозь которую просвечивали голубые жилки. Груди небольшие, но налитые, с острыми малиновыми сосками, торчащими от жара. Мокрый треугольник меж стройных, но уже по-бабьи округлых ляжек, с перепугу она даже не попыталась прикрыть, лишь смотрела на него огромными, блестящими от пара и слабости глазами.

Защемило у Еремея сердце, а паче того — заныло в паху. Давно, ох как давно он не видал голой бабы. Кровь в жилах загустела, ударила в голову, лишая остатков разума. Он хотел было выйти, матюгнуться, обругать сам себя за слабость, но ноги словно к полу приросли.

– Замерзла я так, что, кажется, кости ломит, – прошептала она, не сводя с него глаз. – Может, разотрешь меня чем? Сил совсем нет.

Это было не прошение, а какая-то беззащитная мольба. Еремей взял с лавки чистую холщовую тряпицу, смочил ее в горячей воде и начал неумело, грубовато растирать ее спину, плечи. Кожа ее была нежной, словно шелк, и каждое прикосновение вызывало в нем волну дрожи. Когда ладонь его невзначай скользнула по боку, задев упругую выпуклость груди, она не отшатнулась. Напротив, тихо вздохнула и чуть выгнулась навстречу, точно просила этой ласки.

– Как звать-то тебя, добрая душа? – спросила она, и голос ее окреп, в нем появились грудные, глубокие нотки.

– Еремеем кличут, – прохрипел он, чувствуя, как каменеет в штанах его мужская снасть.

– А меня Аленой. Спасибо тебе, Еремей. Живучая я, оклемаюсь быстро.

Набравшись храбрости, он отбросил тряпку в сторону. Положил свою тяжелую, мозолистую ладонь на ее мягкую грудь и осторожно сжал. Алена не вздрогнула, лишь ресницы дрогнули, а потом решительно накрыла его руку своей, и направив головку набухшего соска прямо ему в рот, призывно потянула к себе.

– Погрей меня, Еремеюшка. Изнутри погрей, – жарко зашептала она.

Совеститься было поздно. Зверь, проснувшийся в нем, рвался наружу. Сдернув портки, он взгромоздился на полок, и нависнув над распластанной на досках Аленой, рывком раздвинул ее податливые ноги. Она была уже влажной, готовой. Видно, и ее истомила безмужняя тоска, да и страх близости смерти пробудил в теле первобытную жажду жизни. Погрузившись в горячее, тугое лоно, Еремей зарычал, как раненый зверь. Избушка наполнилась влажными шлепками тел и сладостными, доселе не слыханными здесь женскими стонами.

– Славно-то как! Глубже давай, Еремей! Не жалей меня, милый! – вскрикивала она, царапая его мохнатую спину и подаваясь бедрами навстречу каждому мощному толчку.

Он и не жалел. Любил ее исступленно, долго, выплескивая накопившееся за десять лет одиночество. Кончил в нее три раза подряд, пока, обессилев, не скатился с мокрого тела на пол. Отдышавшись, Алена блаженно засмеялась, потянулась по-кошачьи.

– А говорили, городским тут не выжить, – прошептала она. – Да с таким мужиком, как ты, я тут навек останусь. Ты, главное, корми меня хорошо, да люби почаще. Авось, и приживусь.

На том и порешили. Алена и правда оказалась бабенкой живучей и нравной. Быстро навела в холостяцкой берлоге женский уют, разобрала завалы, научилась доить коз. Но главное, ее тело, наливаясь здоровьем на свежем воздухе и сытой пище, прямо-таки расцвело. Худоба сошла, бедра налились сладкой тяжестью, а грудь стала так велика, что едва помещалась в мужскую рубаху Еремея, которую та теперь носила вместо платья. И аппетит у нее был не только к пище, но и к мужской ласке. Еремей, изголодавшийся по бабе, поначалу радовался, а потом даже маленько притомился. Уж больно горяча была его новая сожительница, проходу не давала, готова была «любиться» по пять раз на дню, на печи, в сенях и прямо во дворе, пока он дрова колет.

***

Месяца через три после того, как Алена обосновалась на кордоне, с большой земли пришло письмо. Вертолетчики, что иногда пролетали над тайгой, сбросили весточку. Писала подруга Алены, Лизавета, которая сбилась с ног в поисках пропавшей. Алена, прочитав письмо, задумчиво покусала губу, а потом взглянула на Еремея хитрым, масляным взором.

– Знаешь, милый, Лизка — девка справная, красивая, но уж больно неприкаянная. Мужики ее пользуют, да бросают. А тут, в тишине, глядишь, и успокоится. Да и мне веселее будет, пока ты по лесу шастаешь. Приютим ее на недельку? Пусть тайгой подышит.

Еремей насторожился, но спорить не стал. Отвык он бабам перечить. Сказано — сделано. Алена отправила с оказией записку. И вот, ранним утром, когда туман еще клубился над рекой, у избушки остановился вездеход, из которого выпрыгнула высокая, статная девица.

Лизавета и впрямь оказалась хороша. Полная противоположность своей подруге. Если Алена была бела, да нежна, словно сдобная булка, то Лизка была чернява, румяна, с ядреным, крепким телом и огнем в карих глазах. Зад у нее был что надо — мощный, обтянутый джинсой, за который так и хотелось ухватиться обеими руками. Грудь — тугие арбузы, распирающие цветастую кофту.

Первый день гостья дичилась, смотрела на Еремея исподлобья, словно на дикого зверя. Алена же вела себя так, будто ничего особенного не происходит. Хлопотала по хозяйству, топила баню. А вечером, когда сели ужинать, налив себе и подруге по кружке крепкой медовухи, вдруг сказала:

– Ну, Лизка, хватит жеманиться. Вижу, как ты на моего мужика зыркаешь. Да и он, охальник, весь вечер на твои телеса пялится. Давай без глупостей. Не будем друг перед дружкой секретничать. Ты моя подруга самая близкая, он — мой муж, Богом данный. Живем мы здесь одни, закон не писан. Тебе мужик нужен, а ему, сама видишь, одной меня мало. Уж больно он у нас жаркий.

От такой прямоты Лизавета зарделась до корней волос, опустила глаза в тарелку, но протестовать не стала. Лишь тихо прошептала:

– Неудобно как-то, Аленушка. Вдруг помешаю?

– Чем же ты помешаешь? – Алена рассмеялась, подливая медовухи. – Ты, главное, не ломайся, когда он к тебе подкатит. Полюби его, как я люблю. Еремей мужик ласковый и сильный. Век благодарна будешь.

Ночью Еремей долго не мог уснуть. Спали они втроем в одной горнице, на широком топчане. Алена, уснув, посапывала у стенки, а Лизавета лежала с краю, в одной исподней рубахе, и тяжело, прерывисто дышала. Он чувствовал жар ее большого тела, слышал запах ее волос, и член его стоял колом, причиняя почти боль.

Не выдержав этой пытки, он повернулся к ней и решительно положил ладонь на ее мощное, крутое бедро. Лизавета вздрогнула, но не сбросила руки. Тогда он осмелел, задрал ее рубаху и сжал в кулаке тугой, словно налитый свинцом, зад. Медленно, наслаждаясь покорностью, он повалил ее на живот и приподнял бедра. Она уткнулась лицом в подушку, стыдливо застонала. Расщеперив широкие, раздвоенные глубокой ложбиной ягодицы, он увидел густые черные заросли и влажно блестящую, припухшую щель.

– Не бойся, ласточка, – прошептал он. – Сладко будет.

Наставившись головкой в истекающее соками лоно, он медленно, с натугой вошел в нее. Лизавета громко охнула и закусила подушку. Он почувствовал, как изнутри ее тугие стенки плотным кольцом обхватили его плоть и начали пульсировать, массировать. Такой тесноты он еще не знал. Ослепнув от страсти, он принялся всаживать ей сзади, с хрипом, с мощным напором, слушая ее приглушенные сладостные вскрики.

Проснувшись от шума, Алена приподнялась на локте и, сладко зевнув, с улыбкой смотрела, как ее подруга, еще вчера неприступная гордячка, выгибает спину и по-сучьи сладко скулит под ее мужиком.

– Так-то лучше, – сонно пробормотала Алена, поглаживая свой собственный, уже заметно округлившийся живот. – А то, мне уже тяжеленькой ходить скоро, а мужика без ласки оставлять нельзя. Вдруг уйдет. А так, ты мне поможешь, Лизонька. Вдвоем-то мы его удержим, приласкаем.

Услышав эти слова, Еремей понял, что попал в сладкий плен, из которого ему уже не вырваться. Лизавета, под ним, забилась в экстазе, и заливая ляжки горячим бабьим соком, громко, от самой души, закричала от счастья. Недолго думая, он, не вынимая члена, перевернул ее на спину, и лег сверху, всей тяжестью навалившись на ее роскошную грудь.

В эту ночь он познал обеих. Отныне в его доме воцарился странный, но по-таежному крепкий уклад.

***

Время в лесу бежит незаметно. Алена родила первенца, крепкого горластого мальчишку, которого назвали Прокопом. Роды у нее были легкие, словно коза объягнилась. Грудь раздуло от молока, да так, что она, кормя сына, плакала от распирающей тяжести. И тут на помощь пришла Лизавета. Сначала просто подставляла пустую кружку, а потом, смеясь, припадала ртом к тугому соску и помогала сцедить молоко, чтобы Алене было легче.

Еремей, застав однажды эту картину, едва не спустил в портки от возбуждения. Чернявая Лизавета с каплями молока на пухлых губах, и белокурая Алена, откинувшаяся в истоме, были так хороши, что он, не стесняясь, взял Лизку прямо на сундуке, пока жена, кормя младенца, смотрела на них с блаженной, материнской улыбкой.

– Хорошо-то как, Господи, – шептала она. – Полная чаша дом. Ни зависти, ни злобы.

Лизавета забрюхатела следующей. Ее ядреное, могучее тело неожиданно тяжело приняло беременность. Ее мутило от зайчатины, тянуло поясницу. Но, глядя на свое отражение в ведре с водой и видя, как растет, пухнет ее необъятный живот, она светилась от счастья. Еремей души в ней не чаял, особенно любил класть голову на этот горячий, живой бугор и слушать, как толкается внутри дитя.

Втроем они ходили за грибами, охотились, заготавливали сено. Соседи с дальних кордонов дивились их семье, но в тайге чужие устои не указ. Две красавицы-жены и один мужик. Жили они ладно, без ссор.

А когда встал вопрос, что отпрысков пора учить грамоте, и начальство лесничества прислало на кордон новую смотрительницу, молодую рыжую деваху Марию, сбежавшую от городской суеты, Еремей только тяжело вздохнул, увидев знакомый, оценивающий взгляд своих баб. Те, переглянувшись, пошли топить баню для новой гостьи. Видимо, одних родов и кормления им было мало. Свято место пусто не бывает, а таежная избушка на Ветроватом кордоне, видимо, обладала особой, приворотной силой для одиноких женских сердец.


Гость, оставишь комментарий?
Имя:*
E-Mail: